Кинопоиск
Жюстин Пикарди, автор книги о Дафне Дюморье, вошедшая, как это водится у чересчур увлекшихся биографов, в неуставные отношения со своим предметом, последовательно доказывала, что увлечение Бренуэллом Бронте, биографию которого Дюморье считала своим opus magnum, прибрело у Дафны характер специфического наваждения: "Почти невыносимо было видеть, как эта очень сытая, очень, несмотря на любовь к инфернальности, благополучная в житейском плане женщина пытается, пусть и виртуально, через годы, через тексты, со всеми своими нерастраченными в жизненной борьбе силами повиснуть на слабой, худосочной от лишений и недоедания шее этого зачервивевшего, не успев раскрыться, несчастного, нищего, "вкусившего мало меда" молодого человека, навязывая ему физиологические и творческие эрекции, к которым он, по раннему, калечащему истощению своему просто не был способен. Вообще, мне кажется, видящие семью Бронте под углом сформировавшей их чувственной, сексуальной депривации, ничего об этой семье не понимают. Бронте сформировал голод. Голод, вкупе с религиозной верой в то, что яства земные могут быть заменены яствами небесными, - и месть их собственной физиологии этой бесчеловечной вере".
Андре Тешине в каноническом фильме семьдесят девятого года не берёт уже привычных нам по псевдовикторианской литературе фрейдистских отмычек, дабы вскрыть викторианские шкафы на предмет скелетов и викторианские склепы на предмет post mortem тестов на девственность, он честно распахивает их дверцы, а там - шаром покати. Медвежий угол Хоэрт в западном Йоркшире, среди дымных, одновременно сырых и безводных вересковых пустошей. Крошечный дом викария со смотрящими на могилы окнами всех без исключения спален. Опрятная не бедность даже, но нищета, с подсчётом зёрен риса и отмеряемой по линейке каждому бараньей ногой раз в неделю. Перманентный животный страх за здоровье отца, священника, поскольку его смерть означала для всего семейства потерю идущего нагрузкой к духовной функции домика, то есть крыши над головой (по иронии судьбы, Патрик Бронте пережил всех своих шестерых детей, даже умершую в неполные тридцать девять "долгожительницу" Шарлотту, мирно отойдя в мир иной в почтенном возрасте восьмидесяти четырёх лет). Живые и страшные воспоминания об унесшем жизни двух старших сестёр концлагерного типа пансионе в Кован-Бридж, описанном позже Шарлоттой под именем Ловудского приюта в "Джейн Эйр". Заведомая уверенность в том, что любые утехи плоти и тщеславия - признание, брак, любовь, обогащающее дружество, даже обычный, но сытный обед - не для них, не для обделённых. Смирение перед своей долей. И - страстная потребность поведать о своей доле имущим, на их надменном языке.
Вообще феномен семьи Бронте, их тощее, голодное величие - в разрыве ими канона единства между языком и эмоциональным инструментарием с одной стороны и изображаемыми реалиями с другой. Бронте - это не лубочные бедняки, целиком, со всеми рефлексами и чаяниями своими вымышленные и синтезированные в лабораторях господских гостиных, но живые, господски образованные и чувствительные, но не по-господски страдающие люди, гнев, ярость, муку и надрыв которых от самых грубых причин голода, холода, вызванных тяжелыми жизненными условиями болезней, пренебрежения, издевательств по ходу действия не способен компенсировать никакой хеппи-энд (чаще, впрочем, у Бронте издевательский, куцый, нагло сующий в нос читателю фигу). Потому что от голода надрывается сердце, выпадают зубы, открывается чахотка, от голода даже слепнут (как слепли обгрызанные крысами малыши в Кован-Бридже). А от унижений и пренебрежения истирается, в дыры изнашивается душа.
Бренуэлл, единственный из всей семьи переживший двадцатипятилетним нечто вроде плотской любовной страсти в интрижке с сорокалетней Лидией Робинсон, хозяйкой дома, в котором он служил гувернёром, и выброшенный Лидией за ненадобностью, когда она овдовела (поскольку ну не выходить же ей, в самом деле, за нищего учителя замуж) - как-то физиологически не выдерживает краха надежд, и оступается, поступается принципами своего романного, Вальтером Скоттом отточенного воспитания, канючит, шантажирует, пишет в письмах к друзьям подловато-залихватское ("От этой женщины мне нужны были деньги и статус, статус и деньги - куда больше, чем её стремительно увядающее тело", - это отрывок из письма скульптору Лейланду), чем предаёт сам себя, человека, достигшего впечатляющей, хоть и никому кроме него самого не нужной духовной высоты всем лишениям назло. А потому ему неприлично жить дальше, он должен сам стереть себя с автопортрета. Именно это играет Паксаль Греггори своим скуластым, истовым, с дрожащими губами лицом - самостирание, самоустранение себя, как чего-то неприличного, появившего на свет в прокреативном раже верующей семьи, не знавшей, что с ним делать дальше, беспечно, безответственно, недобросовестно, недостаточно оснастившей его для жизни в большом мире. Бренуэлл Паскаля Греггори не должен больше обременять сестёр, прикованных к нему, как он думает, не любовью, но катожной цепью самых вульгарных взаимозависимостей. Стирая себя с картины, ныне находящейся в Национальной Портретной Галерее, он думает, что освобождает для сестер жизненное пространство, даёт воздуха их усталым, тронутым фтизией, лёгким. И они поняли его, о чём свидетельствует стихотворение Эмилии, последнее, обращёное к едва похороненному Бренуэллу: "Пусть ненавидят все и пусть спешат забыть тебя скорей, но я лелею в сердце грусть о жизни сломанной твоей ! За осуждения слова прости меня - я не права. Должна ли в сердце чуять стыд лань, что от хищников бежит ? Волк, издающий смертный вой, виновен в том, что он худой ? Как зайца осуждать за крик ? - Ведь умирать он не привык." Поняли - и последовали его путём, жизнью платя за таланты и прозрения не по чину.
Сообщение модератора
Рецензия опубликована вне очереди как поощрение за второе место предыдущей публикации автора в рейтинге популярности на начало июля.
Жюстин Пикарди, автор книги о Дафне Дюморье, вошедшая, как это водится у чересчур увлекшихся биографов, в неуставные отношения со своим предметом, последовательно доказывала, что увлечение Бренуэллом Бронте, биографию которого Дюморье считала своим opus magnum, прибрело у Дафны характер специфического наваждения: "Почти невыносимо было видеть, как эта очень сытая, очень, несмотря на любовь к инфернальности, благополучная в житейском плане женщина пытается, пусть и виртуально, через годы, через тексты, со всеми своими нерастраченными в жизненной борьбе силами повиснуть на слабой, худосочной от лишений и недоедания шее этого зачервивевшего, не успев раскрыться, несчастного, нищего, "вкусившего мало меда" молодого человека, навязывая ему физиологические и творческие эрекции, к которым он, по раннему, калечащему истощению своему просто не был способен. Вообще, мне кажется, видящие семью Бронте под углом сформировавшей их чувственной, сексуальной депривации, ничего об этой семье не понимают. Бронте сформировал голод. Голод, вкупе с религиозной верой в то, что яства земные могут быть заменены яствами небесными, - и месть их собственной физиологии этой бесчеловечной вере".
Андре Тешине в каноническом фильме семьдесят девятого года не берёт уже привычных нам по псевдовикторианской литературе фрейдистских отмычек, дабы вскрыть викторианские шкафы на предмет скелетов и викторианские склепы на предмет post mortem тестов на девственность, он честно распахивает их дверцы, а там - шаром покати. Медвежий угол Хоэрт в западном Йоркшире, среди дымных, одновременно сырых и безводных вересковых пустошей. Крошечный дом викария со смотрящими на могилы окнами всех без исключения спален. Опрятная не бедность даже, но нищета, с подсчётом зёрен риса и отмеряемой по линейке каждому бараньей ногой раз в неделю. Перманентный животный страх за здоровье отца, священника, поскольку его смерть означала для всего семейства потерю идущего нагрузкой к духовной функции домика, то есть крыши над головой (по иронии судьбы, Патрик Бронте пережил всех своих шестерых детей, даже умершую в неполные тридцать девять "долгожительницу" Шарлотту, мирно отойдя в мир иной в почтенном возрасте восьмидесяти четырёх лет). Живые и страшные воспоминания об унесшем жизни двух старших сестёр концлагерного типа пансионе в Кован-Бридж, описанном позже Шарлоттой под именем Ловудского приюта в "Джейн Эйр". Заведомая уверенность в том, что любые утехи плоти и тщеславия - признание, брак, любовь, обогащающее дружество, даже обычный, но сытный обед - не для них, не для обделённых. Смирение перед своей долей. И - страстная потребность поведать о своей доле имущим, на их надменном языке.
Вообще феномен семьи Бронте, их тощее, голодное величие - в разрыве ими канона единства между языком и эмоциональным инструментарием с одной стороны и изображаемыми реалиями с другой. Бронте - это не лубочные бедняки, целиком, со всеми рефлексами и чаяниями своими вымышленные и синтезированные в лабораторях господских гостиных, но живые, господски образованные и чувствительные, но не по-господски страдающие люди, гнев, ярость, муку и надрыв которых от самых грубых причин голода, холода, вызванных тяжелыми жизненными условиями болезней, пренебрежения, издевательств по ходу действия не способен компенсировать никакой хеппи-энд (чаще, впрочем, у Бронте издевательский, куцый, нагло сующий в нос читателю фигу). Потому что от голода надрывается сердце, выпадают зубы, открывается чахотка, от голода даже слепнут (как слепли обгрызанные крысами малыши в Кован-Бридже). А от унижений и пренебрежения истирается, в дыры изнашивается душа.
Бренуэлл, единственный из всей семьи переживший двадцатипятилетним нечто вроде плотской любовной страсти в интрижке с сорокалетней Лидией Робинсон, хозяйкой дома, в котором он служил гувернёром, и выброшенный Лидией за ненадобностью, когда она овдовела (поскольку ну не выходить же ей, в самом деле, за нищего учителя замуж) - как-то физиологически не выдерживает краха надежд, и оступается, поступается принципами своего романного, Вальтером Скоттом отточенного воспитания, канючит, шантажирует, пишет в письмах к друзьям подловато-залихватское ("От этой женщины мне нужны были деньги и статус, статус и деньги - куда больше, чем её стремительно увядающее тело", - это отрывок из письма скульптору Лейланду), чем предаёт сам себя, человека, достигшего впечатляющей, хоть и никому кроме него самого не нужной духовной высоты всем лишениям назло. А потому ему неприлично жить дальше, он должен сам стереть себя с автопортрета. Именно это играет Паксаль Греггори своим скуластым, истовым, с дрожащими губами лицом - самостирание, самоустранение себя, как чего-то неприличного, появившего на свет в прокреативном раже верующей семьи, не знавшей, что с ним делать дальше, беспечно, безответственно, недобросовестно, недостаточно оснастившей его для жизни в большом мире. Бренуэлл Паскаля Греггори не должен больше обременять сестёр, прикованных к нему, как он думает, не любовью, но катожной цепью самых вульгарных взаимозависимостей. Стирая себя с картины, ныне находящейся в Национальной Портретной Галерее, он думает, что освобождает для сестер жизненное пространство, даёт воздуха их усталым, тронутым фтизией, лёгким. И они поняли его, о чём свидетельствует стихотворение Эмилии, последнее, обращёное к едва похороненному Бренуэллу: "Пусть ненавидят все и пусть спешат забыть тебя скорей, но я лелею в сердце грусть о жизни сломанной твоей ! За осуждения слова прости меня - я не права. Должна ли в сердце чуять стыд лань, что от хищников бежит ? Волк, издающий смертный вой, виновен в том, что он худой ? Как зайца осуждать за крик ? - Ведь умирать он не привык." Поняли - и последовали его путём, жизнью платя за таланты и прозрения не по чину.
Сообщение модератора
Рецензия опубликована вне очереди как поощрение за второе место предыдущей публикации автора в рейтинге популярности на начало июля.
Комментариев нет:
Отправить комментарий
Примечание. Отправлять комментарии могут только участники этого блога.